Кэсл вспомнил, что однажды был в таком большом доме, сохраненном в качестве музея, где жил управляющий остатками страусиной фермы. Управляющему было немного стыдно показывать роскошный, построенный в дурном вкусе дом. Наибольшей достопримечательностью была ванная комната — посетителей водили туда всегда в последнюю очередь: там стояла белая ванна величиной с огромную двуспальную кровать, с золотыми кранами, а стену украшала скверная копия фрески какого-то итальянского примитивиста — нимбы на ней были выложены настоящим золотом, которое уже начало осыпаться.

По окончании ужина Сара оставила их вдвоем, и Мюллер согласился выпить рюмочку портвейна. Бутылка — подарок Дэвиса — стояла нетронутой с Рождества.

— Серьезно говоря, — сказал Мюллер, — я бы хотел, чтобы вы все же сообщили мне некоторые детали того, как ваша жена попала в Свазиленд. Можете не упоминать имена. Я знаю, что у вас были друзья-коммунисты, — сейчас-то я понимаю, это было частью вашей деятельности. Они считали вас человеком сентиментальным, попутчиком, — точно так же, как и мы. К примеру, таким, должно быть, считал вас Карсон… бедняга Карсон.

— Почему бедняга Карсон?

— Слишком далеко зашел. Поддерживал контакты с партизанами. По-своему это был хороший малый и очень хороший адвокат. Немало создал трудностей для полицейской службы безопасности, обходя законы о паспортизации.

— И продолжает создавать?

— О нет. Он умер год назад в тюрьме.

— Я об этом не слышал.

Кэсл подошел к буфету и снова налил себе двойную порцию виски. Если добавить достаточно содовой, двойная порция «Джи-энд-Би» будет выглядеть, как обычная.

— Вам не нравится этот портвейн? — спросил Мюллер. — Мы получали замечательный портвейн из Лоренсу-Маркиша. Увы, те времена прошли.

— А от чего он умер?

— От воспаления легких, — сказал Мюллер. И добавил: — В общем, это спасло его от долгого суда.

— Мне нравился Карсон, — сказал Кэсл. — Да. Так жаль, что он считал африканцами только людей определенного цвета кожи. Это ошибка, обычно свойственная людям второго поколения. Не желают признавать, что белый может быть таким же африканцем, как и черный. Моя семья, к примеру, прибыла в Африку в тысяча семисотом году. Мы были среди первых поселенцев. — Он взглянул на свои часы. — Бог ты мой, как я у вас задержался. Шофер ждет меня, должно быть, уже целый час. Придется вам меня извинить. Я вынужден проститься.

Кэсл сказал:

— Наверное, нам все-таки следовало бы немного поговорить о «Дядюшке Римусе», а потом уж вам ехать.

— Это может подождать до нашей встречи на работе, — сказал Мюллер. У порога он обернулся. И сказал: — Мне, право, жаль, как у меня вышло насчет Карсона. Если бы я знал, что вы не слышали об этом, я бы так неожиданно вам этого не сообщил.

Буллер без всякой дискриминации дружелюбно лизнул край его брюк.

— Хорошая собака, — сказал Мюллер. — Хорошая собака. Ничто не сравнится с собачьей преданностью.

В час ночи Сара прервала долгое молчание.

— Ты ведь еще не спишь. Только притворяешься. Это так на тебя повлияла встреча с Мюллером? Он же был вполне вежлив.

— О да. В Англии он ведет себя по-английски. Он очень быстро адаптируется.

— Дать тебе таблетку могадона?

— Нет. Я скоро засну. Вот только… я должен тебе кое-что сказать. Карсон умер. В тюрьме.

— Его убили?

— По словам Мюллера, он умер от воспаления легких.

Она просунула голову ему под руку и уткнулась лицом в подушку. По-видимому, заплакала. Он сказал:

— Я невольно вспомнил сегодня последнюю записку, которую от него получил. Она лежала в посольстве, когда я вернулся после встречи с Мюллером и Ван Донком. «Не волнуйся насчет Сары. Садись на первый же самолет, вылетающий в Л.-М., и жди ее в „Полане“. Она в надежных руках».

— Да. Я тоже помню эту записку. Я была с ним, когда он писал ее.

— А я так и не смог его поблагодарить — разве что семью годами молчания и…

— И?

— Сам не знаю, что я хотел сказать. — И он повторил то, что сказал Мюллеру: — Мне нравился Карсон.

— Да. Я доверяла ему. Куда больше, чем его друзьям. В течение той недели, пока ты ждал меня в Лоренсу-Маркише, у нас было достаточно времени для разговоров. Я говорила Карсону, что он не настоящий коммунист.

— Почему? Он же был членом партии. Одним из старейших членов партии среди тех, что остались в Трансваале.

— Конечно. Я это знаю. Но есть ведь члены партии и члены партии, верно? Я рассказала ему про Сэма еще до того, как рассказала тебе.

— Был у него этот дар — располагать к себе людей.

— А большинство коммунистов, которых я знала, — командовали, но не располагали к себе.

— И тем не менее, Сара, он был настоящим коммунистом. Он пережил Сталина, как римские католики пережили Борджиа [имеется в виду Александр Борджиа, Римский папа (1492-1503), известный своим цинизмом, жестокостью и вероломством]. Узнав его, я стал и о партии лучше думать.

— Но тебя-то он в нее не затянул?

— О, что-то всякий раз становилось мне поперек горла. Он, бывало, говорил, что я отцеживаю комара, а проглатываю верблюда. Ты ведь знаешь, я никогда не был верующим — Бог остался у меня в школьной часовне, — но в Африке я встречал священников, которые снова пробуждали во мне веру — пусть на минуту — за стаканом вина. Если бы все священники были похожи на тех и я виделся с ними достаточно часто, я, возможно, проглотил бы и воскресение Христа, и непорочное зачатие, и историю с Лазарем [имеется в виду чудо воскрешения Иисусом Христом Лазаря, жителя Вифании, через четыре дня после его погребения (Евангелие от Иоанна, 11)], и все остальное. Запомнился мне один священник, с которым я встречался дважды: хотел использовать его в качестве агента, как использовал тебя, но его было не подцепить. Звали его Коннолли… а может быть, О'Коннелл? Он работал в трущобах Соуэто. Он сказал мне то же, что и Карсон, — теми же словами: отцеживаете комара, а проглатываете… И одно время я чуть ли не поверил в его Бога, как чуть ли не поверил в Бога Карсона. Возможно, таким уж я рожден — наполовину верующим. Когда при мне говорят о Праге и Будапеште и о том, что коммунисты лишены человеческого лица, — я молчу. Потому что я видел среди них — однажды видел — человеческое лицо. Я говорю себе, что, если бы не Карсон, Сэм родился бы в тюрьме, а ты, по всей вероятности, умерла бы в ней. Так что есть разновидность коммунизма, или, вернее, был такой коммунист, который спас и тебя и Сэма. Ни в Маркса, ни в Ленина я не верю, как не верю в святого Павла, но разве я не имею права быть благодарным?

— Почему это так тебя волнует? Никто не скажет, что ты не прав и не должен чувствовать благодарность, — я ведь тоже ее чувствую. В благодарности нет ничего дурного, если…

— Если?..

— Кажется, я хотела сказать: если она не заводит тебя слишком далеко.

Он еще много часов не спал. Лежал и думал о Карсоне и Корнелиусе Мюллере, о «Дядюшке Римусе» и Праге. Прежде чем заснуть, ему хотелось по ровному дыханию Сары убедиться в том, что она спит. И тогда он позволил себе — подобно герою своего детства Аллану Куотермейну [герой многих романов Г.-Р.Хаггарда] — отдаться на волю медленного подземного течения, которое долго будет нести его в глубь незнакомого материка, где он надеется обрести постоянный дом, в град, чьим гражданином он станет не потому, что во что-то верит, и не потому, что это Град Божий или Марксов, а потому, что это будет град, именуемый Спокойствием Духа.

4

Раз в месяц в свой свободный день Кэсл брал Сару и Сэма на экскурсию в Восточный Суссекс, на дюны, поросшие соснами, где жила его мать. Никто никогда не оспаривал необходимости этой поездки, хотя Кэсл сомневался, что даже его мать получала удовольствие от их приезда, — правда, должен был он признать, она делала все, чтобы им угодить… сообразно своим представлениям о том, что им может нравиться. Всякий раз Сэма ждало в морозильнике ванильное мороженое, — а он предпочитал шоколадное, — и хотя жила мать Кэсла всего в полумиле от станции, она неизменно заказывала для них такси. Кэсл, не хотевший по возвращении в Англию заводить машину, пришел к мысли, что мать, видимо, считает его человеком непреуспевшим и нуждающимся, а Сара сказала ему однажды, что слишком там с ней носятся: она себя чувствует этакой почетной черной гостьей, которую пригласили на прием, устроенный в саду противниками апартеида.